Книги

Человек в поисках смысла

22
18
20
22
24
26
28
30

«Почему?» спросил я, потому что я искренне не понял. В этот момент все опять возникло у меня перед глазами: пять часов утра, на улице еще тьма кромешная. Я лежу на твердых досках в землянке, где нас около семидесяти. Мы были больны и не должны были покидать из лагерь и идти на работу; не надо было выходить на построение. Мы могли целый день лежать в своем уголке барака, дремать и ждать ежедневной раздачи хлеба (норма для больных была, конечно, урезана) и ежедневной порции супа (разбавленного, и тоже в уменьшенной порции). Но как мы были довольны и счастливы, несмотря на все. Сбившись вместе, чтобы избежать излишней потери тепла, и стараясь и пальцем не шевельнуть без необходимости, мы слышали пронзительные свистки и крики на площади, где для переклички была выстроена только что вернувшаяся ночная смена. Распахнулась дверь, и в барак ворвалась метель. Прибрел смертельно уставший товарищ, надеясь присесть на несколько минут. Но старший надзиратель вернул его назад. Было строго запрещено допускать чужого в барак, пока происходила проверка. Как жаль мне было этого парня, и как хорошо было в этот момент быть не в его шкуре, а больным, и иметь возможность подремать в лазарете! Какое это спасение - побыть тут два дня и, может быть, еще два дня после этого!

На четвертый день моего пребывания в лазарете меня как раз определили в ночную смену, когда вошел главврач и попросил меня согласиться пойти врачом в другой лагерь, где была эпидемия тифа. Вопреки настоятельным уговорам моих друзей (и несмотря на то, что почти никто из моих коллег не предложил свои услуги), я решил пойти. Я знал, что на общих работах долго не протяну. И если мне суждено было умереть, то на новом месте в моей смерти был бы хоть какой-то смысл. Я подумал, что несомненно более целесообразно попытаться помочь моим сотоварищам как врач, чем прозябать здесь и в конце концов умереть непроизводительным рабочим.

Для меня это был простой математический расчет, а не самопожертвование. Однако старшина санитарного отделения отдал секретное распоряжение «позаботиться» о нас, двух докторах, которые записались добровольцами в тифозный лагерь. Мы выглядели так плохо, что он боялся вместо двух врачей получить на руки два трупа.

 

Я ранее упоминал, как все, непосредственно не связанное с задачей сохранить в живых себя и ближайших друзей, теряло свое значение. Этой задаче приносилось в жертву все. Личность человека была подвержена такому давлению, что это искажало ее и угрожало всем ее жизненным ценностям, подвергая их сомнению. Под влиянием мира, который больше не признавал ценности человеческой жизни и человеческого достоинства, который отнял у человека его волю и сделал его объектом уничтожения (собираясь, однако, сначала использовать его до дна - до последней капли его физических ресурсов) - под таким влиянием личное эго (Я) в конце концов терпело крах своих ценностей. Если человек в концлагере из последних сил не боролся за то, чтоб сохранить свое самоуважение, он терял чувство себя как индивида, разумного существа, обладающего внутренней свободой и личной ценностью. Он думал о себе только как о частичке огромной массы; его существование опускалось до уровня животной жизни. Людей гоняли как стадо - то в одно место, то в другое; иногда - всех вместе, иногда поодиночке, как овец в стаде, не обладающих ни собственным разумом, ни собственной волей. Небольшая, но опасная свора сторожей, поднаторевших в пытках и садизме, окружала их со всех сторон. Они гоняли стадо туда и сюда, с помощью криков, толчков и ударов. А мы, овцы, думали только о двух вещах - как уклониться от злых псов, и как получить немного пищи.

Точно как овцы, которые теснятся к середине стада, каждый старался попасть в середину колонны. Это давало шанс избежать ударов конвойных, которые шли по обе стороны, впереди и позади колонны. Положение внутри колонны давало еще одно преимущество - защиту от злого ветра. В попытке спасти свою жизнь люди старались буквально нырнуть в толпу, причем при формировании колонны это происходило чисто автоматически. А иногда это было совершенно сознательным усилием с нашей стороны - в соответствии с одним из самых повелительных законов самосохранения: не быть заметным. В любом случае, мы старались не привлекать к себе внимания эсэсовцев.

Конечно, иногда бывало возможно, и даже необходимо, уединиться от толпы. Хорошо известно, что в вынужденной совместной жизни, когда все, что ты делаешь, попадает в поле чужого внимания, может возникнуть неодолимая потребность уединиться, по крайней мере на короткое время. Заключенный жаждет побыть наедине с собой и своими мыслями; он жаждет хоть капли частной жизни и одиночества. После моего перевода в так называемый «лагерь отдыха» я получил редкую возможность уединяться хотя бы на пять минут. За бараком, где я работал, в котором теснилось около пятидесяти горячечных больных, было тихое местечко в углу двойной изгороди из колючей проволоки, окружающей лагерь. Там был сооружен навес из нескольких жердей и веток, чтобы укрывать полдюжины трупов (ежедневная смертность в лагере). Еще там был колодец, ведущий к водопроводным трубам. Я садился на корточки на его деревянную крышку, когда не было нужды в моих услугах. Я просто сидел и смотрел на зеленые цветущие склоны и далекие синие холмы баварского ландшафта в оправе из колючей проволоки. Я мечтал и тосковал, и мои мысли устремлялись на север и северо-восток, в направлении дома, но в той стороне видны были только тучи.

Мне не мешали лежащие рядом трупы, кишевшие вшами. Только шаги проходящих мимо охранников могли пробудить меня от мечтаний, или меня могли позвать из лазарета, или надо было получить партию лекарств - обычно 5 - 10 таблеток аспирина, которых должно было хватить на несколько дней для пятидесяти больных. Я принимал лекарства и потом совершал обход, проверяя пульс и давая полтаблетки в серьезных случаях. Но безнадежные больные не получали таблеток. Лекарства уже не могли им помочь, и их следовало сохранить для тех, для кого еще была некоторая надежда. Для легких случаев у меня не было ничего, кроме слов ободрения. Так я тащился от пациента к пациенту, хотя сам был слаб и изнурен серьезным приступом тифа. Потом я возвращался на то же уединенное место - на деревянную крышку водопроводной шахты.

Между прочим, эта шахта однажды спасла жизнь трем моим

сотоварищам-заключенным. Незадолго до освобождения была организована

массовая переброска в Дахау, и эти трое мудро решили обойтись без этого путешествия. Они спустились в шахту и спрятались там от охранников. Я спокойно сидел на крышке и с невинным видом бросал камешки, стараясь попасть в колючую проволоку. Заметив меня, охранник заколебался на минуту, но потом прошел дальше.Скоро я мог уже сказать тем троим внизу, что худшая опасность миновала.

* * *

Стороннему человеку очень трудно понять, как мало ценилась человеческая жизнь в лагере. Даже закаленные обитатели лагеря чувсвовали, до какой крайней степени доходит это пренебрежение, когда организовывался транспорт больных. Их истощенные тела кидали на двухколесные телеги, которые за много миль, часто сквозь метель, заключенные тащили в соседний лагерь. Если кто-нибудь из больных умирал еще до отправки, его мертвое тело все равно кидали в телегу - список должен был сойтись! Список был единственной вещью, которая имела значение. Человека учитывали по его тюремному номеру. Он буквально сам становился номером; мертвый или живой - это уже было неважно: жизнь «номера» совершенно ничего не значила. Что стояло за этим номером и за этой жизнью - судьба, история, имя человека, - значило еще меньше. В одном транспорте больных, который я, в должности доктора, должен был сопровождать из одного баварского лагеря в другой, был молодой парень, чей брат не был в списке и поэтому должен был остаться. Он так долго умолял надзирателя, что тот решился сделать подмену, и брат занял место человека, который в этот момент предпочел остаться. Но список должен был сойтись! Это было легко устроить. Брат просто поменялся номером с оставшимся.

Как я упоминал раньше, у нас не было документов. Каждый был рад владеть хотя бы собственым телом, которое, в конце концов, все еще дышало. Все остальное, что у нас было, то-есть лохмотья, висящие на наших изможденных скелетах, представляли интерес только тогда, когда нас определяли в транспорт больных. Отбывающих «мусульман» осматривали с беззастенчивым интересом: не лучше ли их куртки и башмаки, чем свои собственные. В конце концов, их судьба уже была решена. Но те, кто оставался в лагере, еще были способны кое-как работать, и должны были любой ценой повысить свои шансы на выживание. Сантиментам тут не было места. Заключенные знали, что судьба их полностью зависит от настроения охранников, и это делало их еще менее людьми, чем того требовали обстоятельства.

 

В Освенциме я установил себе правило, которое оказалось полезныим, и которому потом следовали многие из моих товарищей. Я правдиво отвечал на любые вопросы, но умалчивал обо всем, о чем меня прямо не спрашивали. Если спрашивали о моем возрасте, я его называл. Если спрашивали о профессии, я говорил «доктор», но не уточнял, какой. В первое утро в Освенциме на площадь построений пришел эсэсовский офицер и начал нас сортировать: мы были разделены на группы: до сорока лет, после сорока лет; специалисты по обработке металла, механики и т.д. Потом нас проверили на грыжу, и образовалась новая группа. Моя группа была приведена в другой барак, где нас опять выстроили. После того как нас рассортировали еще раз, и после того, как я ответил на вопросы о моем возрасте и профессии, меня послали в другую маленькую группу. Все это тянулось долго, и я совсем пал духом, очутившись среди незнакомцев, говорящих на непонятных языках. Потом была последняя селекция, и я опять очутился в группе, которая была со мной в первом бараке! Они, кажется, и не заметили, что меня перекидывали из барака в барак. Но мне было ясно, что за это время моя судьба менялась много раз.

Когда формировался транспорт больных в «лагерь отдыха», мое имя (то-есть мой номер) было занесено в список, так как там были нужны врачи. Но никто не был уверен, что местом назначения действительно является лагерь отдыха. Несколько недель назад этот транспорт уже должен был отправиться. Тогда тоже все считали, что он направляется в газовые камеры. Когда объявили, что каждый, кто пойдет добровольцем в страшную ночную смену, будет вычеркнут из списка, восемьдесят два человека немедленно согласились. Через четверть часа транспорт был отменен, но эти восемьдесят два человека остались в списке ночной смены. Для большинства из них это означало смерть в ближайшие две недели.

И вот транспорт в лагерь отдыха организовали во второй раз. Опять никто не знал, было ли это уловкой, чтобы выжать из больных последние капли сил, пойдет ли транспорт в газовые камеры или в настоящий лагерь отдыха. Главврач, который был ко мне благосклонен, сказал мне украдкой, в четверть десятого вечера: «Мне дали понять в канцелярии, что вас еще можно вычеркнуть из списка. Это можно сделать до десяти.»

Я сказал ему, что это не в моих правилах; что я научился предавать себя в руки судьбы. «Я мог бы и остаться со своими друзьями,» - сказал я. В его глазах промелькнула жалость, как будто он что-то знал.Он молча пожал мне руку, как будто это было прощание не на всю жизнь, а прощание с моей жизнью. Я медленно пошел в свой барак. Там меня ждал близкий друг. Он грустно спросил меня: «Ты действительно хочешь отправиться с ними?»

«Да, я отправляюсь.»