Но Тоня ехала с ним и ехала.
У старого серого дома в центре, с большими окнами (Девяткин много раз замечал на нём пыльную памятную доску, за все годы так и не удосужившись узнать, в чью она честь) они вылезли, и такси умчалось. Здесь всегда — при царе и в советскую эру — жили богатые. Они и сейчас жили здесь. Бедных изгнали. Он встретил однажды пьяницу — тот твердил, что родился здесь, но в девяностые их выселили, дом купила фирма, а теперь он, больной, перед смертью хотел посмотреть на родные места. Вспомнил, как в подвале целовался первый раз в жизни, а на этом на чердаке жили голуби и повесился их сосед. Девяткин затосковал, думая, что мир с застывшей в нём памятью и прошедшей жизнью — всё уплывает в вечность, как в жерло. Вечность, по сути, уничтожитель. Сам он подхвачен Летой тоже…
Вопрос о вечности он сейчас и прибыл выяснять. Здесь жил Сытин. Девяткин ему позвонил, и тот их впустил. Вышел к ним в халате поверх рубашки с галстуком-бабочкой. Сытин был всегда учтив и щепетилен, дабы не пугать и не отвращать людей, уравновешивая таким образом своё вольномыслие. Циника Диогена считали юродивым. Сытина, жившего респектабельно, — дельцом с философическим хобби. Он ввёл гостей в обставленный книгами кабинет. На ковре у камина дремал старый пёс, терьер. Сытин молча налил коньяку им и вина Тоне. Приятели сели в кресла, друг напротив друга, подле камина; их разделял столик. Тоня сначала жалась на диване. Она работала горничной в домах и побогаче, могла бы и здесь заняться уборкой, просто и без проблем, но в роли гостьи терялась.
— Любовница.
— Где? — Не пришедший в себя Сытин поднял взгляд.
— Я сегодня с ней спал, — объявил Девяткин. — С ней.
Тоня ёрзала, сжав джинсовые колени и сунув меж ними руки.
— Понимаю, что ночь. Прости.
— Не страшно, — кивнул Сытин.
— Что?
— Что ты ко мне с девушкой ночью. Кризис среднего возраста… Только условимся, — добавил он, отпивая коньяк, — я не пифия, а ты не ждешь каких-то абсолютных истин. Это у стоматологов и в салонах магии священнодействуют, изрекая великие абсолютные истины. Мы — просто.
— Да, просто… — сказал Девяткин. — Учитывая, что Тоня — лишь самый малый факт на фоне крупных, которые…
— Жизнь человеческая — не малый факт.
— Именно! — подхватил Девяткин слишком громко. Он знал, как выглядит: мятый, небритый, пахнущий перегаром. — А ты — прости. У уходящих есть привилегии… Средний возраст?
— Да, чаще всего он заканчивается ничем, этот кризис среднего возраста, — вздохнул Сытин. — Тоня, возьмите альбом с картинами… — вставил он, — здесь, на полке…
Сытин сидел вальяжно, нога на ногу, представительный и в очках, из-под полы халата видны были темные брюки.
— Личность к этому возрасту созревает, дабы постичь недостаточность одной лишь разумной жизни. Но всё кончается адюльтерами, пьянками и сознанием, что ты раб условий и духа времени. Большинство приходит в норму. Кризис среднего возраста есть последний всплеск репрессированных инстинктов, память вольных, нетабуированных блаженств, когда всё было эросом и везде был эрос, не только в гениталиях… Была эра, когда удовольствие получали контактом тела со всем, а не лишь с генитальной точкой. Насколько это блаженство превосходило наше, сведённое в пах, — ясно? Память о нём вызывает бунт, бунт зовётся — кризис среднего возраста.
— Нет! — мотнул головой Девяткин. — То, что ты сказал, верно, но… всё не то! Мне близко только одно, что человек — не малый факт… А, может, — малый? Может, вообще он нуль? — Девяткин воззрился в пол. — Чья там доска, на доме? Нет, мне плевать, кто был он и как зовут… Он умер?
— Умер.
— Мне интересны мёртвые.