– Нет, Сэм, не поздно. Мы их раздавим. Обязательно раздавим!
– Чего же ты медлишь? – допытывался Кокер.
Боулз молча ковырялся в песке. Искусственное солнце, совершавшее свой марш по искусственному небосклону, ослепительно отражалось в золотых крупинках. Лишь иногда оно скрывалось за наплывавшими на него искусственными облаками.
– Есть у меня одна идея, Сэм. Идея старая, но еще пригодная. Нужно только обновить ее. А дело это непростое.
Кокер не любил выслушивать чужие идеи, зная по опыту, что в них всегда таится много сложностей, от которых в голове все перепутывается. Он предпочитал, чтобы ему докладывали только цифры – сколько нужно потратить денег и какие выгоды он взамен получит.
– А ты поручи дамкам. – Сэм махнул в сторону думающих машин. – Пусть они обмозгуют.
– Они в этом не разберутся. Нужно самим продумать.
– Продумывай, Том! Продумывай быстрей!
Боулз нашел в песке крупный сапфир и взял его на память об этом разговоре.
3
В первом же отсеке лаборатории на стене была высечена надпись: «Поменьше уважайте старую дуру!»
Все знали, что под «дурой» доктор Гарри Лайт имел в виду природу.
«Пора удивления, восхищения и подражания миновала» – таков был другой любимый афоризм Лайта. И опять же речь шла о природе.
Впервые мысль о жестокости и безрассудстве природы ушибла Лайта в четырнадцать лет, когда он стоял у изголовья умирающей матери. Еще несколько месяцев назад она была молодой, цветущей женщиной, неотделимой от жизни. Любящая, веселая, она всегда была с ним. Теперь она лежала измученная болезнью, неузнаваемая и неузнающая. Гарри привели проститься. Легион врачей со всеми своими аппаратами и медикаментами признал свое поражение.
Он и раньше знал, что все умирают – люди, животные, растения. Но только увидев, как превращают в горстку пепла его мать, он был потрясен чудовищной несправедливостью и нелепостью смерти. Его утешали и пастор, и отец, и многочисленная родня. Гарри прислушивался к речам, которыми они пытались объяснить ему неизбежность того, что случилось, но ни одного разумного, убедительного слова не услышал. Все, что они говорили о воле божьей, о вечных законах природы, о необходимости примириться с тяжкой утратой, как мирились все люди, жившие на Земле, – все это только раздражало его, усиливало боль, вызывало желание кричать, протестовать, возмущаться. Он тяжело болел и даже в бреду твердил одну и ту же фразу: «Этого не должно быть!» – фразу, на всю жизнь ставшую программой его деятельности.
Мысль, возникшая у подростка, мужала вместе с ним. Чем старше он становился, тем чаще приходилось ему прощаться с близкими людьми и тем больше крепла его уверенность в том, что только бессилие и беспомощность человека заставляют его считать смерть чем-то естественным и неизбежным. Гарри уже не мог без гнева читать восторженные отзывы о мудрости природы, ее могуществе и щедрости. Не мог он без злого смеха слышать слова восхищения созданными природой живыми творениями и, конечно, венцом ее созидательных усилий – человеком.
Гарри задавал вопросы, на которые никто не мог или не хотел ответить, – над ним просто смеялись. Но уже тогда проявилась важнейшая черта его характера – пренебрежение к насмешкам и способность идти к цели даже в одиночку, какой бы далекой и труднодостижимой эта цель ни была.
Чтобы самому найти ответы на возникшие вопросы, нужно было много знать. И Лайт ушел в науку. Его отец был умным и незлым человеком. Крупный бизнесмен считал, что его единственный сын может себе позволить искать даже то, чего нет и не может быть.
Профессора разных специальностей видели в Лайте своего самого одаренного ученика и преемника. Они увлекали его за собой. Но у каждого из них он брал все, что мог получить, и уходил к следующему. Он последовательно и упрямо создавал свою, никак еще не названную и никем не признаваемую науку.
Еще в студенческие годы, выступая на бесчисленных дискуссиях, Гарри привлек сердца и умы многих молодых ученых дерзостью своих идей, презрением к авторитетам, непримиримым отношением к устоявшимся догмам и страстной убежденностью в правоте того дела, которому он собирался служить. Но к тому времени, когда Лайт получил возможность приступить к самостоятельной работе, большинство его поклонников отсеялось. К ним пришло здравомыслие, а ушло от них желание пуститься в плавание по неведомому морю к неведомым землям. Лайт не обещал ни карьеры, ни славы, ни богатства. Капитал, унаследованный от отца, позволил ему построить такую лабораторию, о которой он мечтал, и платить скромную стипендию своим сотрудникам. С ним остались двое – Дэвид Торн и Роберт Милз. Всех других помощников, на которых он рассчитывал, пришлось заменить серийными ДМ.