Книги

Арахнея

22
18
20
22
24
26
28
30

Закрывая свое побледневшее лицо покрывалом, Ледша произнесла дрожащими губами:

— Разве нет другой Арахнеи?

— Среди людей нет, — прозвучал ответ, — а противных насекомых с тем же именем и в этом доме слишком много.

Молча спустилась Ледша по ступеням, ведущим на площадь, и Биас заметил, как она оступилась на последней и, наверно, упала бы, не удайся ей сохранить равновесие.

«Какое дурное предзнаменование, — подумал невольник. — Будь в моей власти воздвигнуть между моим господином и этим пауком стену, я бы выстроил ее выше маяка Сострата[10]. Кто обращает внимание на предзнаменования, тот знает, что его ждет в жизни. И теперь я знаю то, что я знаю, и держу мои глаза открытыми ради моего господина».

IX

Гермон хотел было сделать несколько легких поправок в своей статуе, но ему это так и не удалось. Ледша, ее требования и то гневное настроение, в котором она его покинула, — все это не выходило у него из головы. Если он не желает ее потерять, он должен во что бы то ни стало прийти на свидание; он чувствовал также, что поступил очень неосторожно, предложив ей разделить ночь между ней и Дафной. Во всяком случае, это предложение заключало в себе что-то оскорбительное для этого гордого создания. Он должен был дать ей обещание приехать на остров Пеликана, а для этого пораньше и незаметно покинуть пир. Для его позднего приезда легко можно было найти извинение, и у Ледши не было бы причин сердиться. Теперь же она сердилась, и ее гнев возбуждал в нем, обыкновенно таком храбром и мужественном, странное чувство, почти граничившее со страхом. Недовольный самим собой, задал он себе вопрос, любит ли он биамитянку, и не мог прямо на него ответить. Он знал уже с первой их встречи, что она, не говоря уже о несравненной красоте, была и во всем остальном выше ее соотечественниц.

Ему казались особенно привлекательными в этом молодом существе ее недоступность и суровость. Он был готов принести какую угодно жертву для того, чтобы одержать победу над этим стройным, удивительно гибким созданием и покорить ее упорство, гордое самомнение. А с тех пор как он в ней увидел подходящую, никем не заменимую натурщицу для своей Арахнеи, он твердо решил подвергнуться и той опасности, которую почти неизбежно представляла для него, грека, любовная связь с биамитянкой из свободного уважаемого дома. Она полюбила его быстрее, чем он этого ожидал, но, несмотря на довольно частые свидания, он ничем не мог победить ее строгой недоступности, и большая часть этих свиданий проходила в том, что он пускал в ход все свое красноречие, чтобы успокаивать ее и испрашивать прощения за свои неосторожные выходки, которыми он, казалось, только пугал и отталкивал ее. Иногда ею овладевала какая-то страстная нежность, но сейчас же ей на смену являлись едкие упреки, требования и обвинения, подсказанные ей ревностью, недоверием и оскорбленной гордостью. Но ее красота, ее стойкое сопротивление его желаниям действовали на него так завлекательно, что заставили его сделать много уступок, произнести много клятв и обетов, которых он не мог, да и не желал сдержать.

Обыкновенно любовь была для него источником радости и веселья, а эта связь доставила ему только заботы и неприятности, и теперь, когда он был почти у цели, он должен был опасаться, не превратил ли он любовь Ледши своими необдуманными поступками вчера и сегодня в ненависть. Дафна была ему очень дорога; он глубоко уважал и ценил ее, был ей многим обязан, но теперь он почти готов был проклинать ее приезд в Теннис. Не будь ее, он мог бы исполнить требование Ледши и уехать в Александрию, вполне уверенный в ее согласии служить ему натурщицей для Арахнеи по его возвращении. Нигде и никогда не найдет он никого более подходящего! Он был страстно предан своему искусству, и даже его противники причисляли его к «избранным». А между тем ему еще ни разу не выпал на долю большой, неоспоримый успех. Зато он отлично знал, что такое неудача. Храм искусства, право входа в который досталось ему ценой такой жестокой борьбы, оказался негостеприимным по отношению к своему высокодаровитому адепту. Но все-таки, несмотря на все, он и теперь не согласился бы ни за какие блага в мире отказаться от искусства; радость творчества вознаграждала его вполне за все разочарования и горести. Надежда на собственные силы, на торжество его направления и его убеждений покидала его лишь на короткие мгновения. Он был рожден для борьбы; что значили для него неудачи, враждебность, нужда! Он был уверен, что наступит наконец тот день, когда для него и для его произведений зазеленеют лавры, которые давно уже венчали чело Мертилоса.

Его Арахнея, в этом он был уверен, заставит даже самых ярых противников присудить ему награду, которой он до сих пор напрасно добивался. Расхаживая в волнении взад и вперед по своей мастерской, он минутами останавливался перед своим произведением, осматривая его невольно, и ему представилась в памяти Деметра его друга: она так же походила чертами лица на Дафну, так же держала в руках сноп колосьев и даже позой походила на его статую. И все же, вечные боги, как различны были они обе! У Мертилоса какое-то сверхчеловеческое благородство и достоинство соединялись с обаятельной женской прелестью, а у него интересная голова, а тело… Сколько натурщиц сменил он, не достигая ничего, только удовлетворяя свое стремление отойти как можно дальше от общепринятой условности! И все же разве ему не пришлось здесь следовать некоторым устарелым правилам: одна рука была приподнята, другая опущена, правая нога выступала вперед, а левая назад. Совершенно так, как у Мертилоса и у тысячи подобных же статуй Деметры. Если бы ему дозволили работать молотом и резцом, а то это проклятое золото и слоновая кость, на которых Архиас так упорно настаивал: чего только ни надо было принять во внимание при их обработке! Эта мелкая резьба, это выглаживание напильником были противны его стремлению творить только сильное и мощное. Битва была на этот раз проиграна наверняка. Счастье, что Мертилос, а не кто-то другой выйдет победителем. Сколько бы он ни делал в своей молодой жизни ошибок и какие бы ни были его недостатки, никогда ни малейшая тень зависти к успехам друга не омрачала его души. То, что судьба наградила Мертилоса, помимо ума и душевных качеств, еще и большим богатством, ему, лишенному поддержки дяди и часто нуждающемуся, порой казалось несправедливостью богов. Но он не завидовал богатству Мертилоса, напротив, душевно радовался за него: ведь как мог бы бороться его друг с роковой болезнью, унаследованной от родителей, не получи он также их богатства? О, эта ужасная болезнь! Вряд ли бы чувствовал он больнее свою собственную. И он радовался победе этого бедного доброго товарища и знал, что, удайся ему, Гермону, Арахнея, его успех обрадовал бы Мертилоса, в этом готов он был поклясться, несравненно больше, нежели собственный успех Мертилоса. Все эти мысли напомнили ему опять второй заказ и Ледшу. Он подошел к окну, чтобы посмотреть на остров Пеликана, где она не должна была, это он твердо решил, его напрасно ожидать. Челнок, который его туда повезет, стоял в небольшой бухте, туда же приставал теперь богато разукрашенный корабль, привезший, вероятно, гостей из Пелусия. Будет лучше всего, если он отправится сейчас же их приветствовать, разделит с ними трапезу и, оставив их сидеть за вином и сластями, отправится к прекрасной биамитянке, которая иначе превратится в его врага. И действительно, ее гнев будет вполне справедливым, если он, благодаря своему невниманию, не даст исполниться тому, что было ей предсказано. Первый раз примешалась жалость к его чувству к Ледше. Если он скромную биамитянку, страстно его любившую, обманет для того, чтобы избежать легкого порицания знатных друзей, то это никак не будет доказательством его душевной силы, а, напротив, покажет только его ничтожную, достойную наказания слабость. Нет, нет, уже ради того, чтобы не заставить страдать Ледшу, предпримет он свою ночную поездку. Он стал готовиться к пиру. Выбирая роскошное праздничное платье, он подумал, что самолюбие Ледши будет также польщено, когда он в нем явится перед ней. Одетый, с гордо поднятой головой пошел он к выходу, чтобы направиться в палатку Дафны. Но что это? Перед его Деметрой стоял Мертилос и глазами художника и ценителя осматривал ее. Его прихода не заметил Гермон, и теперь не стал он мешать ему, а принялся напряженно следить за выражением подвижного и выразительного лица друга. Мнением Мертилоса, этого любимца муз, дорожил он больше всего. Неодобрительное покачивание головой приятеля заставило его крепко стиснуть зубы, но вскоре вздох облегчения вырвался из его груди: он увидал, с какой радостной улыбкой рассматривает Мертилос черты богини, и только тогда решился он подойти. Тот обернулся и радостно сказал:

— Дафна!… Тебе и тут как нельзя лучше удалось передать ее милое лицо, но…

— Но… — повторил протяжно Гермон. — Это словечко мне хорошо знакомо. Оно открывает двери целому ряду сомнений… Ну, что же, высказывай их честно и прямо. Последняя надежда на награду покинула меня вчера перед твоей Деметрой, а мой сегодняшний строгий осмотр собственного произведения отравил мне всякую радость и охоту к работе. Если же тебе нравится голова, то скажи, какие ошибки находишь ты в остальном?

— Но то, что я хочу сказать, — отвечал Мертилос, причем яркий румянец покрыл его щеки, — не касается каких бы то ни было ошибок, которых, впрочем, при твоем редком знании и таланте нельзя отыскать в твоей работе. Это касается выражения, которое ты придал богине.

Тут он остановился на минуту и, глядя ему прямо в глаза, продолжал:

— Искал ли ты когда-либо божество, и если ты его нашел, чувствовал ли ты и постигал ли ты всю его божественную силу и красоту?

— Какой вопрос! — воскликнул удивленный Гермон. — Я ученик Стратона и буду искать существа и силы, бытие которых он отрицает! Те верования, которые когда-то мне внушала мать, я сбросил вместе с детскими башмаками, и ты задаешь свой вопрос художнику, сложившемуся человеку, а не мальчику. Все то, что живет и создано, уже давно для меня не имеет ничего общего с теми человекоподобными созданиями, которые толпа зовет богами.

— Я об этом думаю совсем иначе, — ответил Мертилос. — Причисляя себя к эпикурейцам, учение которых до сих пор сохранило для меня большую прелесть, я одно время все же разделял мнение моего знаменитого учителя, что мы обижаем богов, приписывая им какие-то мелочные заботы о нас, ничтожных смертных. Верить этому вполне препятствует мне мой рассудок, и я верю теперь вместе с Эпикуром и тобой, что вечные и непреложные законы природы не подчиняются ничьей власти.

— И все же, — заметил Гермон, — ты предлагаешь мне заботиться о богах, таких же безвластных, как я сам.

— Я бы очень желал, чтобы ты это делал, — ответил Мертилос, — потому что боги кажутся не бессильными тому, кто заранее знает, что они не могут ничего сделать, чтобы предотвратить или поколебать эти непреложные законы. Вся страна ими управляется, и мудрый фараон, который не решится нарушить малейший из них, все же может управлять нами силой своего скипетра. Вот почему и я могу надеяться на помощь богов, но не будем об этом говорить. Здоровый человек, сильный, вроде тебя, никогда рано не познает, чем могут быть боги в дни болезни и горя; но там, где большинство верит в них, он не может не составить себе о них какого-либо представления; даже тебе самому, я ведь это знаю, они представляются в твоем воображении в различном виде. Да, они в окружающем нас мире и в нашей душевной и сердечной жизни. Эпикур, отрицавший их власть, все же признавал в них бессмертных существ, которые обладают в полном совершенстве всем тем, что в человеке, благодаря его недостаткам, слабостям и горестям, исковеркано и запятнано. Он находит, что они — наше отражение, возведенное в совершенную степень. Мы, по моему мнению, не можем сделать ничего лучшего, как цепко держаться за это объяснение, потому что оно нам показывает, какой высоты мы можем достичь в красоте и силе, в уме, доброте и чистоте. Вполне отрицать существование богов, даже и для тебя, невозможно, потому что представление о них нашло уже себе место в твоем воображении. Раз это так, то тебе может быть только полезно, если ты в них признаешь прекрасные образы, походить на которые и изображать которые для нас, художников, является задачей, более высокой, достойной и красивой, нежели передавать действительность, постигаемую только нашим разумом и встречаемую под солнцем на земле.

— Вот это-то высокое и красивое, но не реальное не нравится мне и тем, кто разделяет мои стремления в искусстве. Нас вполне удовлетворяет природа: что-либо отнять у нее — значит для нас ее искалечить, прибавить что-либо — значит исказить.