«Отец тосковал по музыке, мечтая опять завести рояль, и когда бывал у Жени или у меня, где были инструменты, то с увлечением играл вальсы Шопена, ноктюрны Грига, Листа, старинные русские романсы и народные украинские песни. А если после ужина и веселой беседы начинались танцы, мой отец вступал в общий круг и с увлечением, очень легко и быстро кружился в вальсе и других бальных танцах… Он не мог обходиться без людей, и они доверчиво шли к нему. Не за бражный стол с обильным угощением, а для задушевной беседы, зная, что кроме чая и скромного „достархана“ другого не будет. Зажигался камин, и при мерцающем пламени отец читал собравшимся очередные главы своих повестей или же другие читали свои произведения. Устраивались литературные игры, писались сонеты на заданную тему и „рассказы в 100 слов“…» [11].
Целых три летних месяца 1934 года в квартире в Столовом переулке гостил Дмитрий Янчевецкий. Он досрочно освободился из лагеря, был восстановлен в правах, но местом постоянного проживания ему определили Кострому. Со своей Сандрой Митя расстался еще до ареста – несколько глупых размолвок разрушили брак, казавшийся счастливым. В Москву он приехал для подработки и смог ненадолго устроиться переводчиком в редакцию газеты «За рубежом» [12].
Митя выглядел сильно постаревшим – много старше своих шестидесяти одного года. Он вспоминал Соловки как-то отстраненно, без эмоций, подбирая слова; пару раз в голосе брата Василий слышал извиняющиеся нотки – будто за то, что тому довелось увидеть.
Дмитрий отбывал наказание на острове Анзер, в бывшем скиту на горе Голгофа. Туда отправляли осужденных священников, калек, безнадежно больных и престарелых заключенных, негодных к тяжелым работам. Соловецкий лагерь принудительных работ особого назначения – так полностью называлось учреждение на беломорском архипелаге. Лесозаготовки, торфодобыча, разные производства. Политические исправлялись вместе с уголовными. Янчевецкий сдружился с архимандритом Феодосием, до ареста служившим настоятелем церкви в Ленинграде – он был признан виновным в шпионаже в пользу Польши и участии в контрреволюционном заговоре. Вместе они изредка гуляли «на берегу пустынных волн». Заключенным с Голгофы негласно дозволялись такие прогулки. Свобода, наводившая тоску – свобода тюремного двора без стен и решеток.
Самым жутким местом на Анзере был тифозный барак, куда свозили заболевших со всего лагеря. В этой больнице скорее умирали, чем вылечивались. Зимой 1929 года жизнь на острове превратилась в страшную лотерею: из тысячи заключенных почти половина погибла от тифа. Дмитрию повезло, он даже не заразился.
Второй раз ему повезло, когда весной пригласили в Кримкаб на Большом острове. Начальник культурно-воспитательной части лагеря загорелся идеей организовать колонию для перевоспитания малолетних преступников и при ней – криминологический кабинет, куда собрали лагерную интеллигенцию. Янчевецкому предложили читать лекции уголовникам. Кримкабу выделили комнату в здании на пристани, где располагалось управление СЛОНа. Из окон был виден кремль – главная тюрьма Соловков. От коллег Дмитрий узнал, что в лагере есть театр, и заключенные с восторгом смотрят «Детей Ванюшина», «Маскарад». От них же услышал о Секирке – карцере, откуда обычно выходили калеками. У соловчан на лесозаготовках выбор был невелик – либо надорваться на работах, либо подставить руку под топор, либо сесть в карцер… Осенью 1929-го чекисты будто бы раскрыли повстанческий заговор в лагере; расстреливали ночью у стен кремля – ходили слухи о трехстах жертвах. И все это происходило на фоне великолепной природы, величественного моря и удивительно высокого неба, белых ночей летом и северного сияния зимой [13].
В 1931 году из лагеря начали забирать заключенных на Беломорканал. Кримкаб опустел. Анзер не тронули – не того качества была рабочая сила. Янчевецкого постановили освободить после приезда очередной «разгрузочной» комиссии – по состоянию инвалидности и как отбывшего более половины срока.
В этот страшный рассказ не хотелось верить. Особенно после бравурной «Истории строительства Беломорско-Балтийского канала имени Сталина», подготовленной лучшими писателями во главе с Горьким. Литераторам – среди них был Всеволод Иванов – показали стройку и лагеря, они беседовали с инженерами и чекистами, вольнонаемными рабочими и каналоармейцами, увидели энтузиазм и достаток ударников. «Яркие примеры исправительно-трудовой политики советской власти, перековывающей тысячи социально-опасных людей в сознательных строителей социализма. Героическая победа коллективно организованной энергии людей над стихиями суровой природы…». Ян готовился посетить те места. Госстройиздат заказал ему книгу, в которой автор должен был сравнить сооружение Панамского и Беломорканала. В сентябре 1934 года Василий Григорьевич путешествовал пароходом из Ленинграда до Белого моря. Работая над «Двумя каналами» (издательство приняло рукопись, но не опубликовало, и она потерялась в годы войны), Ян одновременно сочинял повесть, что станет главной в его жизни – «Чингиз-хан».
15 августа 1934 года Василий Григорьевич раскрыл тетрадку – свой дневник и записал: «Пришла новая глава в моей работе. В «Молодой гвардии» мне сказали: «Вы предложили тему повести «Чингиз-хан». Какая грандиозная тема! Она охватывает половину земного шара. От Китая до Венгрии. Во сколько времени можете ее написать?» – «Месяц – лист». – «А не можете ли писать лист в полмесяца? Начинайте работать немедленно!». Дан размер – 12 листов. Срок – февраль… Итак, фигура высокого монгола, умом и волей охватившего всю Азию, выплывает передо мной…». ««Чингиз-хана» надо писать пламенно, точно сонетами, языком экстаза, небывалыми сравнениями, где переплетаются и невероятный язык Востока, и образы, создаваемые миражами, и утонченный язык итальянского иезуита, автора «Хроник», которого послали с особой миссией разведать, что за армия дьяволов двинулась из глубин Центральной Азии» (запись от 21 августа) [14].
Издательский лист – это 40 000 печатных знаков. Но для начала и по ходу дела нужно изучать исторические источники и научные труды. Ян читает переведенные на русский язык «Сокровенное сказание монголов», «Сборник летописей» Рашида ад-Дина, «Всеобщую историю» Ибн аль-Асира, «Историю завоевателя мира» аль-Джувейни, «Насировы таблицы» аль-Джузджани, «Записки о монголо-татарах» китайского посланника Хуна, «Путешествие на Запад» Чан Чуня, «Юань-Ши» (официальную историю монгольской династии в Китае). Штудирует «Историю монголов» Д’Оссона, «Образование империи Чингисхана» и «Туркестан в эпоху монгольского нашествия» Бартольда, «Чингисхана» Владимирцова и его же только что изданную монографию «Общественный строй монголов: кочевой феодализм».
«Чингиз-хан, каким я увидел его во сне». Рисунок В. Яна, 1937 год (из архива семьи Янчевецких).
Позднее Ян объяснял: «Кропотливая работа над изучением материалов о жизни и деятельности Чингиз-хана имела одну цель: установить возможно точнее несомненные ориентиры, отправные точки, на которых можно было бы базироваться, создавая правдивый и живой образ этого беспощадного завоевателя. Необычайные люди в истории всегда невольно привлекают к себе внимание пытливых потомков. Каким образом один человек может объединять массы, направлять их согласно своим планам на завоевания, на походы, на смерть? Были или не были у этого «бича божия на земле» какие-то теплые, человеческие, положительные черты? Общепризнанная аксиома: автор художественного произведения должен в нем отсутствовать. Действуют только его герои. Читатель сам должен решить, хорошо это или плохо. Так было и с образом Чингиз-хана». «К числу главных особенностей его характера нужно отнести необычайные организаторские способности. Он всюду вводит свой железный порядок… Он имел свои определенные цели, которые решил выполнить, утверждая – «чтобы всюду водворить мир – нужна война!». Его мучило только одно – сознание своей старости и неизбежность скорой смерти…». «Я писал сцену за сценой не в том порядке, как они помещены в книге, а свободно, как они вспыхивали в моем воображении… Одной из первых написанных сцен была смерть Чингиз-хана».
Великий каган лежал на девяти сложенных белых войлоках. Под головой была седельная замшевая подушка, на ногах покрывало из темного соболя. Тело, длинное и исхудавшее, казалось невероятно тяжелым, и ему, потрясавшему мир, было трудно пошевельнуться или приподнять отяжелевшую голову. Он лежал на боку и слышал, как при каждом вздохе раздавался тонкий звук, точно попискивала мышь. Он долго не понимал, где сидит эта мышь. Наконец он убедился, что мышь пищит у него в груди, что, когда он не дышит, замолкает и мышь и что мышь – это его болезнь. Когда он переворачивался на спину, он видел над собой верхнее отверстие юрты, похожее на колесо. Там медленно проплывали тучи, и раз он заметил, как высоко в небе пролетел едва видный косяк журавлей. Доносилось их далекое курлыканье, зовущее вдаль, в новые, невиданные земли…
Ян не успел к сроку, в феврале 1935 года рукопись была готова только наполовину. В ночь на 1 марта ему снова приснился потрясатель вселенной:
Странствующий философ – непременный персонаж сочинений Яна. В «Огнях на курганах» это китайский купец Цен Цзы. Будучи не при власти, подчиняясь силе, которой не может противостоять, он поступает подобно гибкой ветке под снегом из притчи – наклоняясь, та сбрасывает тяжесть. Не обманывая никого и не предавая, он наблюдает за происходящим, чтобы при случае подать руку нуждающемуся. С первых же страниц новой повести читатель знакомится с дервишем Хаджи Рахимом. Дервиш спасает от смерти в пустыне купца – тайного агента монгольского владыки. После падения Хорезма купец становится советником наместника Чингиз-хана, делает Хаджи Рахима писцом своей канцелярии, а затем посылает к Джучи-хану, которому понадобился ученый мирза для воспитания наследника. Чувствуя отвращение к завоевателям, но и понимая, что мощь их пока неодолима, дервиш отправляется в путь. Быть наставником юного Бату – это возможность вложить в его сознание хоть какое-то понимание справедливости. Нет, Хаджи Рахим не покорен, это смелость мудреца, следующего велению совести. «Пристальным, мрачным взглядом уставился Джучи-хан на дервиша и спросил: – Почему так поздно? – Я находился в осажденном городе Гургандже. – Значит, ты заодно с моими врагами? – Да, я как лекарь помогал раненым…».
«Всю ночь меня захватывала сказка, я видел перед глазами сцены, толпу людей, их ссоры, мольбы, слезы…» (запись в рабочей тетради Яна). «Я весь полон одним: Туркестаном, Монголией, Китаем и вместе со своими героями путешествую по равнинам Азии. Я очень хочу внезапно приехать в Туркестан, побывать на путях движения полчищ Чингиз-хана… Хочу окунуться в пеструю восточную толпу…» (запись в дневнике от 16 марта 1935 года).
Как две огромные черные змеи, проспавшие зиму, выползают из-под корней старого платана на поляну и, отогревшись в лучах весеннего солнца, скользят по тропинкам, то соприкасаясь, то снова разделяясь, и внушают ужас убегающим зверям и кружащимся над ними с криками птицам, так и монгольские тумены, то растягиваясь длинными ремнями, то собираясь вместе шумным и пестрым скопищем коней, топтали поля вокруг объятых страхом городов и направлялись на запад. По велению кагана они искали край вселенной. На берегу неведомого моря ведший их Субудай-багатур с удивлением смотрел на серое беспокойное пространство, где и вода, и ветер, и рыбы были совсем иными, чем в голубых озерах монгольской степи. У речки Калке монголы сразились с войском урусов. Утром следующего дня, совершив моление солнцу, монголы повернули обратно. Они гнали гурты скота и ободранных, изможденных пленных. Субудай вез в торбе голову киевского князя Мстислава, стальной шлем и нагрудный золотой крест. Его покрытое шрамами лицо кривилось в подобие улыбки при мысли, что он положит свою драгоценную ношу перед троном Чингиз-хана непобедимого. Монголы направились на северо-восток, к реке Итиль, и далее к равнинам Хорезма. Они исчезли так же внезапно и непонятно, как пришли…
12 июня 1935 года Ян поставил последнюю точку: «Останется ли жить моя повесть?».
Редактор «Молодой гвардии» – уже другое ответственное лицо – рукопись отвергла, сославшись на множество неточностей. «Я стал возражать, что исторических неточностей нет, но это было бесполезно. Катастрофа, т.к. платить не будут… В душе ад и отчаяние… Я не хочу никого видеть, хочу уйти от людей. Был бы счастлив брести по беспредельной степи, на бодром коне, как делал когда-то. Барахтаюсь в „Чингиз-хане“, переделываю, заменяю главы новыми…».
В августе Ян отдал в издательство переработанную повесть, приложив рецензию от авторитетного тюрколога Гордлевского. Однажды ночью он внезапно проснулся и быстро набросал план повести «Батый» – продолжения «Чингиз-хана». Заявку подал в Детгиз. Вновь погрузился в книги: читал «Сказание о разорении Киева», «Повесть о разорении Рязани» и «Галицко-Волынскую летопись» в Ленинской библиотеке, отмечал закладками страницы в «Летописце Новгородском» и «Псковской летописи» – собственных фолиантах, изданных в первой половине XIX века и купленных, несмотря на жесточайшую экономию.